Мне страшны красноватые шеи в шинельную скатку,
эти пролежни правды, что била штыком под лопатку,
эти рытвины веры, разломы цепных кадыков,
эти синие слепки застёгнутых воротников,
застигавших врасплох! И — смотри за инверсией ниток —
пуля спит в карабине, а пуговица свистит,
и читает мой свиток сквозь щелку иглы инвалид,
он ещё мне — крест-накрест — пришьёт пролетающий слиток:
Что трясёшь ты, как сука, сосцами ослабших медалей?!
С них и так уж всё золото чада твои обглодали.
Что ты ими трясёшь, словно просишь лизать и лизать?!
Слышишь маршала Жукова: «Берта, лежать,
как с тобою (не помнишь?) у стен Сталинграда лежали!..»
Посвист пуговиц потных над вздувшимся миром стоит:
Этот мир подноготный трещит, потому что пришит,
Рвётся справа и слева, уже продырявить готов
косоглазую плевру ещё не пришитых миров.
Потому я, наверно, из вытянутых свитеров
не вылажу. Рубаха? Всегда воротник расстегну,
чтоб идущим на запах рукам изнывающих женщин
было меньше работы, тяжёлой, забывчивой. Меньше
хоть на пуговицу на одну.
Мне такая тибетская шея нужна,
чтобы мочкою уха искру́ из плеча высекать позволяла она!
Я хожу в магазины
остывшей одежды и в них
ледяной гильотины
свободный ищу воротник!
1992